Федеральная Еврейская Национально-Культурная Автономия
Голосование
В настоящее время нет активных опросов.
РЕМКCHAMANШалом ЗКСохнут
Проекты » "Страна героев" » "Варшавянки. Держась крепко за руки"
01.01.1970

"Варшавянки. Держась крепко за руки"

КСЕНИЯ МАКСИМОВНА ОЛЬХОВА И ЛИДИЯ МАКСИМОВНА ТУРОВСКАЯ.

Петь песню

– Нас привезли поездом и оставили на платформе в Бобруйске. Так мы попали в Россию. – Кристина Максимилиановна, младшая сестра, в строгом платье с изящным белым воротничком, сидит у себя на кухне, грациозно сложив на столе руки. – Две девочки-польки, я была с больными ногами, на костылях, Людвика с больным сердцем, грязные, ободранные.
– А вот какие красивые мы были! – Людвика Максимилиановна, старшая, сидит рядом, тоже одетая в строгое платье, на шее нитка жемчуга. Она кладет передо мной черно-белую фотографию, там две девчонки, по одежде видно, что военное время, юные улыбающиеся лица. Большие круглые глаза младшей сестры и тонкие черты старшей.
– Я была на костылях, – настаивает Кристина. – Лида была больная на сердце, с таблетками, с лекарствами все время. Мы были, знаете, ну никакие! Мы были просто больные, ободранные, грязные.
– А я хочу все-таки показать, какие мы симпатичные были!

Варшавская жизнь

– Мы были харцежи, участницы Варшавского восстания, – рассказывая о войне, Ксения будто запевает основную музыкальную тему.
– С ранеными возились. Тяжело... – а Людвика вплетает в рассказ замечания о самом важном, как короткие трели. Людвика и Кристина Максимилиановны – единственные участницы Варшавского восстания, которые живут сейчас на территории бывшего СССР. Здесь людей, которые помнят о войне то, что и они, больше нет.
– Людвике было четырнадцать лет, мне тринадцать, – говорит Кристина. – Мы были как связные, носили гранаты, снаряды, и были как разведчики, то есть ходили, смотрели, где немец, далеко ли. Ходили в тех местах, где взрослые пройти не могли. Очень много детей было там. Даже теперь в центре Варшавы стоит памятник детям этого восстания. А потом были концлагеря. Концлагерь «Прушко», концлагерь «Освенцим», концлагерь «Нойенгамма». И когда мы в Гамбурге были, нас освободили англичане. Предлагали забрать в Англию, многие соглашались. Но нас в лагере разлучили с мамой. И мы пошли в Варшаву искать маму. А Варшава вся в развалинах, и маму мы, конечно, не нашли...
– Когда нас разлучали с мамой, она крикнула: «Держитесь друг друга!», – вставляет Людвика.
– Вот видите, с тех пор мы не расстаемся.
– Долго рассказывать подробности, – вновь вступает Кристина. – Но так получилось, что из Варшавы нас забрали в Советский Союз. И вот представьте, мы, две девочки, одни на железнодорожной платформе в незнакомой стране, не знаем языка, в городе Бобруйске. И вот когда нас привезли, мы думали: «Куда идти, куда идти?» А поляки очень религиозный народ. Нас воспитали в горне. Мы изучали закон божий. И мы пошли искать костел. Костела не было, но мы нашли церковь и пошли к батюшке.
– Такой хороший батюшка… – вспоминает Людвика. – Боженька дал нам этого священника. Он был белорус. А белорусский язык к нашему близкий, и он нас понял.
– Он выслушал нас и сказал: «Никому и никогда не говорите, где вы были, что вы прошли, что вы польки. Вас привезли, война была – и все». Потому что если мы скажем, мы можем снова оказаться в таком же положении, в котором уже были. Тогда же были сталинские времена, это все было запрещено, и язык запрещен, и все. И мы с тех пор молчали, потому что знали, что уже в другой стране живем, что этого нельзя говорить. Мы уже в таком возрасте понимали: нельзя. Мы прошли, вообще... Мы же войну прошли! И мы так испугались, и с тех пор, как нам это батюшка сказал, до самой перестройки мы молчали! Даже наши дети – у меня сыновья, старшему 60, младшему сейчас 53 – они даже не знали, где мы были. Мой муж умер, так и не узнав, что я прошла. Мы боялись, чтобы это не повлияло. В паспортах было написано, что я Ксения Максимовна, а сестра Лидия Максимовна. Так началась наша большая советская жизнь.

Советская жизнь

– В Бобруйск мы ехали на крышах вагонов, – Кристина говорит, а сама отгоняет маленькую лоснящуюся таксу Бруню, любимицу, которая пытается зубами развязать мне шнурки. – У нас ноги-руки были отморожены, в ранах, и нам хотелось туда, где тепло. И нам сказали, что тепло бывает на Кавказе. Что такое Кавказ, мы не знали… И нам такие бумажечки написали, сказали, что вот, поедете, под Краснодаром, там тепло. Но вы знаете, получилось так, что мы попали в Сочи, в училище связи. А потом обе дальше пошли учиться.
– Я поехала поступать в институт связи в Москву, – чтобы юркая Бруня не мешала, Людвика берет ее на руки. – А мы же общее образование закончили в Сочи, у нас десять классов, и учителя знали, что я еду в Москву. И мне сказали, что надо русский язык сдавать. И мне учителя мои сами написали шпаргалки! Вы представляете, как они относились к нам. Да, они жалели нас очень. И когда я приехала в институт на экзамены, больше всего на свете я боялась русского языка. Я же неграмотная. И мне выпадает «Образ Ленина в творчестве Горького и Маяковского». Я смотрю... Кто такой Горький? Кто такой Маяковский? Туго с этим было очень у меня... И, знаете, беру эту шпаргалку, списываю. И получаю пять! И такой тяжелый технический институт я хорошо оканчиваю. Мне только нужно было русский язык, который я очень плохо знала.
– У меня совсем другая история, – говорит Кристина. – Я, конечно, в музыкальной школе не училась, была война. Война началась для нас в 1939 году, я перешла во второй класс, Лида в третий. Ни о какой музыке речи не могло идти. Но я очень хорошо пела, у меня голос хороший, и был слух. И вы знаете, была у меня тяга к искусству: я хорошо рисовала, хорошо пела. То есть я человек творчества. И когда мы окончили десять классов, сестра пошла в институт, а я пошла в музыкальное училище поступать. Пришла, мне говорят: «Давайте документы». Я показываю, что окончила училище связи. А там же нельзя поступить без музыкальной школы, без нотной грамоты. Я ходила несколько раз тогда в училище и приставала, чтобы меня прослушали. «Вы меня прослушайте только! Вы только послушайте, дальше я буду учиться!» (Смеется.) В общем, они создали комиссию. А это же все было не вовремя, пока я пришла туда, пока нашла училище, где-то надо было жить еще. Ну, устроили прослушивание, сыграли песню, чтобы я спела – и так дальше, и так дальше. Они говорят: «У вас слух на грани абсолютного». Я так приставала! Потом они посоветовались и решили: давайте мы эту девочку примем с испытательным сроком до зимы. И мне после занятий всегда открывали класс, дали мне учительницу и дали облегченную программу. И поскольку гармонический у меня абсолютный слух, когда был экзамен, я сыграла все вещи: этюд, сонату там – все-все сыграла. И лучше всех писала сольфеджио, не столько ноты, сколько на слух все брала. Так что я окончила музыкальное училище. И послали меня, я работала директором школы музыкальной восемь лет. То есть я хочу сказать, что мы добивались сами. И я стараюсь, чтобы это был пример, молодым это всегда говорю. Я говорю: «Вы знаете, проще всего надеяться на маму, на папу. Мы ни на кого не надеялись. Мы учились, я занималась на пианино, каждый день после занятий, и пока меня из класса вечером не выгоняли. Людвика тоже – у нее черчение».
– И сопромат, – подхватывает Людвика. – Сопромуть была. У нас так говорили: если ты сопромат сдал, можешь жениться.
– Да, и, в общем, Людвика осталась в Москве, а мне дали направление в Баку, создавать музыкальную школу. Я ее организовала и была там директором.
– Но нам мама говорила быть вместе, так мы все время друг друга держались, – замечает Людвика. – Мы очень дружили всегда, ездили друг к другу в гости.
– И ни слова про то, что было в нашем детстве, – Кристина. – Ни по-польски мы не говорили, и даже друг с другом не говорили – никогда и ничего.
– Получается, вы забыли Польшу? – спрашиваю.
– Я вам скажу одно. Это был, помню, шестьдесят какой-то год. И в кино была картина «Помни имя свое» про «Освенцим», – у Людвики голос начинает дрожать. – И со мной была подруга, которая тоже смотрела. А я заплакала. Она говорит: «Чего ты плачешь?» Я говорю: «Кусочек моей жизни». – «А что, вы прошли?» – «Нет! Ничего мы не прошли, это все забудь». Нельзя было говорить об этом. Даже когда мужья спрашивали, мы говорили: «Мы прошли войну» – и все. Потому что нас священник предупредил. А мы были уже в лагере и знали, что это такое, и не хотели опять в такое место попасть.
– Получается, ваши родные ни разу не называли вас вашими настоящими именами?
– Нет, по-польски, Кристину, мой муж не знал. По паспорту я Ксения Максимовна. Мы только стали называться Людвика, Кристина, когда уже начали писать все о себе, после перестройки, в посольстве, в Польше. Мужья наши не знали и сыновья не знали.
– Всякое было, – вступает Людвика. – И у нее было трудно в семье, и у меня было в семье трудно… Но мы всегда были вместе. Как нам тогда мама сказала.
– Вы прожили большую советскую жизнь, – говорю.
– И можно все говорить, но она очень хорошая была, – отвечает Кристина, – эта советская жизнь.

Российская жизнь

– Сейчас мы конечно уже пенсионерки, – Ксения Максимилиановна улыбается обаятельно. – Людвике 85, мне 84. Мы уже... Старушечки. Но дело в том, что мы не сидим дома, а занимаемся. После перестройки мы познакомились с польской диаспорой, вспомнили язык, нам говорят, что у нас варшавский акцент, что мы так говорим, будто постоянно живем в Польше. И чтобы быть ближе к культуре нашей исторической родины, поскольку образование у меня музыкальное, я сказала, что можно петь польские народные песни. И мы организовали хор. И уже около 20 лет он существует, мы лауреаты фестивалей всевозможных. И поскольку у нас в Польше никого не осталось, все были расстреляны, убиты, все это было… У нас вообще ничего там не осталось. Но теперь мы можем поехать в Польшу на фестивали, выступать с хором.
– Или жить...
– Жить? Нет, жить мы там никогда не хотели, у нас там ничего не было фактически. Пока есть силы, поем. И мы не только в Польшу ездили. Мы ездили на Байкал, в Сочи, в Курск. То есть мы возим польскую культуру, свои песни, что тоже очень важно. Мы поем еще и классические, и духовные песни. И еще у нас есть самое главное дело. Поскольку мы прошли войну страшную, мы воевали в варшавском восстании, потом были в концлагерях, значит, наша цель – это патриотическое воспитание детей. Еще до перестройки я работала в фонде взаимопонимания и примирения с Германией и имела связь с узниками – не только теми, которые прошли концлагеря, но и кто прошел оккупацию, принудительные работы в Германии. То есть через меня прошло огромное количество судеб. И, знаете, на меня это очень подействовало. Я посчитала, что люди должны знать, вот это все знать, что было во время войны.
– Мы долго не вспоминали, – напоминает Людвика.
– Да, но когда мы познакомились со всеми в посольстве, – продолжает Кристина, – меня попросили, чтобы я написала о своей жизни хоть немного. И я написала – просто, тезисами. И дала старшему сыну: «Посмотри, как написано, нет ли ошибок, чего». А он говорит: «Мама, вы что, прошли это все?!» Я говорю: «Сыночек, мы не только прошли. Когда-нибудь ты узнаешь…» Вот, и с этой поры... Да, мы долго молчали. А потом мы решили так: все должны знать про это. Потому что люди вроде нас уходят из жизни и уносят с собой всю историю военную. Правильно? И мы стали говорить. Тем более что про Варшавское восстание вообще никто не знал! Что там было!.. Там же была мясорубка, там было пекло! – И мы ходим к школьникам, – говорит Людвика.
– Да, мы сейчас ходим по школам, очень много. Они сами как-то про нас узнают и нас зовут. Причем раньше мы начинали с детей, маленьких, но я поняла, что дети ничего не понимают. И поэтому сейчас, когда идем к завучу, я говорю: «Вы соберите старшие классы, чтобы они все поняли». И вы знаете, они собирают по сто человек в зале!
– И тишина такая!
– Да, тишина абсолютная, слушают нас. Потому что для них это... Во-первых, очевидцы. Не то что в книге там или по телевизору. И очень много вопросов задают, как было. И мы рассказываем. Я говорю: «Вот как бы вы поступили, если бы вас привезли, допустим, в Америку? Или Польшу? И высадили на платформе. Что бы вы делали?» И у нас никого не было на свете, нам не на кого было надеяться, поэтому мы хотели получить образование, учиться. И если бы мы не учились, конечно, из нас ничего бы не получилось.
– А как дети смотрят! Понимаете, и такая тишина. И они плачут, и мы плачем. Понимаете, это так трогательно...
– И когда мы заканчиваем, они бегут к нам. Одна девочка, помню, в историческом институте, куда нас позвали, подбегает и плачет. Я говорю: «Что же ты плачешь?» А она: «Мне жалко, что вы такую жизнь прожили». Но, видите, у нас возраст такой уже, что скоро мы не сможем говорить. Пока еще мы можем говорить, рассказывать мы можем. Детям интересно с очевидцем поговорить. Лет десять, даже больше, мы рассказываем. И еще сколько успеем.

Песня

Собачка Бруня возмущенно лает от того, что никто не обращает на нее внимания. – Мы детям всегда говорим, что надо любить свою родину – раз. И когда мы бываем в посольстве на приемах, часто спрашивают, особенно бибиси вот эти вот, иностранные. Им хочется какой-то негатив услышать от нас, это ж не секрет. А мы всегда говорим вопреки. Им не очень нравится, когда мы говорим, что очень благодарны, что попали в Советский Союз, мы не знаем, как наша жизнь сложилась бы в другом месте, потому что все наши были расстреляны. Трудно было, но мы просто знали, что нам нужно выжить. Нам, конечно, сразу тяжело было приспособиться. У нас обычаи другие, мы верим в бога очень, потому что закон божий с первого класса изучали. Но Россия для нас – родное государство. И когда мужчина из бибиси спрашивал меня, а я говорила, что благодарна, он удивлялся: «За что?» Я отвечала, что у нас есть квартира, у меня есть два сына, мы получили образование – все у нас есть. Ему очень не нравилось! Нам несколько раз предлагали переехать в Польшу. И нас на приемах в посольстве спрашивали: «Вы же польки, вы воевали за Польшу, почему вы не едете?» А я говорю: «Мы с удовольствием поедем, если вы нам дадите квартиру в Варшаве, где мы жили. Но это не получается. А в другие места, в резервацию куда-то, под Краков, ехать мы не хотим». Кто мы там будем? Просто пенсионерки. А здесь у нас большая жизнь. Я являюсь председателем организации ветеранов-узников района Марьино, у нас 170 примерно ветеранов, которым мы стараемся помогать. Они не прошли концлагеря, но кто был в оккупации, кто был угнан на работы, работал на заводах, тоже жил в лагерях. Я являюсь еще зампредседателя объединения узников города Москвы – тоже большая работа идет. Мы поем в хоре, ходим в школы, у нас полная жизнь. И когда наши дети говорят, мол, есть возможность переехать в Польшу, я говорю: «Вы еще, дети, не знаете, что такое жить на чужбине». Они уже взрослые, а мы даже дети были, нам трудно было приспособиться. Пять-шесть лет мы плакали день и ночь: хотели в Варшаву, хотели в эти развалины, хотели! Ностальгия была страшная, потом постепенно, постепенно отошла. Сейчас мы бываем в Варшаве – а нас тянет сюда.
– Какая у вас любимая польская песня?
– Мы любим нашу варшавскую песню. Значит, там поется так. В центре Варшавы небольшой сад, он и сейчас есть. И там большой дуб стоит, и сейчас там стоит дуб – может, не он, другой, но он там есть. И под дубом скамейка. Так и сейчас есть скамейка. Там очень много куплетов, но мы поем всего пять. Значит, в этом саду, под этим дубом стоит скамейка, сидит там девушка. Ждет свидания со своим молодым человеком. Но к ней подходит милиционер, и ухаживает. И она ему дает пощечину! (Смеется.) И он не выдержал этой пощечины, потому что видели многие окружающие, и решил уехать из Варшавы. И вот там говорится, что он должен знать, что варшавские девочки не такие, они могут себя защитить. И потом там куплет, что к девушке подходит парень, которого она ждала.